Литературный Журнал

Watch Законы умирают, книги - никогда. Эдвард Джордж БУЛВЕР-ЛИТТОН

Главная Автор Замятин

Замятин

E-mail Печать PDF

Уважаемый Иосиф Виссарионович, 1 приговоренный к высшей мере наказания - автор настоящего письма -обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою. Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня, как для писателя, именно смертным приговором является лишение меня возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся травли".

Письмо Евгения Замятина, отправленное им в 1931 году, стоит в похожем ряду писательских писем Сталину. Это был акт отчаяния. Обращать на себя внимание Сталина было опасно. Но в безвыходном положении Сталин оставался последним судьей: мог казнить, а мог и помиловать.
"Я знаю, - продолжал Замятин, - что у меня есть очень неудобная привычка ) 1 говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своет отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал и продолжаю считать, что это одинаково унижает как писателя, так и революцию".

В мировой литературе известен жанр утопии. Это как бы нечто идеальное. Жанр антиутопии - наоборот, сатира на то, что задумывалось и предполагалось как идеальное. Идеальным предполагалось устройство СССР, где торжествовало не какое-то индивидуальное "я", а коллективное "мы". В СССР задумали переделать человека, вывести новую породу именно идеальных людей. По официальным докладам, по сводкам, по газетам так и выходило. По жизни выходило по-другому. Тех, кто это понимал, репрессировали: загоняли в тюрьмы и лагеря, казнили. Тех, кто оставался на свободе, заставляли молчать любыми способами. Так называемое единство - рядов, мыслей, народа, интеллигенции, - которого добивалась партия, руководящая сила советской страны, уже сковало цепью ряды, мысли, народ и интеллигенцию. Оцепленные перекрашивались, прислуживали, раболепствовали. И только отдельные личности и отдельные мысли рвались и прорывались на волю.

Прорвался на волю и роман "Мы". Замятинская антиутопия.

За девять лет до письма вождю Замятин, отвечая на запрос петербургского журнала "Вестник литературы", заметил: "Вы все-таки непременно хотите от меня биографии. Но ведь вам придется ограничиться только наружным осмотром и разве слегка взглянуть в полутемные окна: внутрь я редко кого зову. А снаружи вы увидите немного". Антиутопию, которой будет суждено стать знаменитой, охарактеризовал так:

"этот роман "Мы" - самая шуточная и самая серьезная вещь".

"Взглянуть в полутемные окна"... Что там?

"Много одиночества, много книг, очень рано - Достоевский", - написано в скупой "Автобиографии". И чуть ниже: "Достоевский долго оставался -старший и страшный даже: другом был Гоголь...".

Невыразимое чувство одиночества было пережито резко, враз и сполна в раннем детстве. Ему едва исполнилось два-три года. Отец и мать взяли с собой в церковь в городе Задонске, а на обратном пути потеряли в толпе. Он сел и сидел на чьей-то могиле, охваченный ощущением, что это навсегда, что их нет и никогда больше не будет. "Целый час я жил в мире один", ~ запомнил на всю жизнь то, из чего потом, как бабочка из кокона, разовьется привычка к писательству. Ведь эта привычка обязательно порождена внутренним одиноче-. ством, являясь в то же время средством преодолеть его.
Его отчизна - Лебедянь, та среднерусская полоса, в которой живали и о которой писали Толстой и Тургенев, с ее зелеными и желтыми полями и равнинами, конскими ярмарками, цыганами, шулерами и, как особо подчеркнул Замятин, "крепчайшим русским языком".

В воронежской гимназии все знали, что этот худенький гимназистик пишет отличные сочинения. Никто не знал о другом - об опытах, которые он ставил над собой, чтобы закалиться. В седьмом классе его укусила бешеная собака. Он достал специальную литературу, где вычитал, что первые признаки бешенства обнаружатся через две недели. Завел дневник, единственный раз, куда тщательно заносил приметы болезни.

Бешенства избежал, однако в следующий раз, когда, по его признанию, "сбесился от любви", - "проделал над собой опыт посерьезнее, но едва ли умнее". Он уже учился в Питере в Политехническом институте на кораблестроителя. Белые ночи завораживали, щемили душу, любовные печали разрастались до трагической несовместимости с жизнью.

Летом 1905 года - практика на пароходе "Россия", идущем из Одессы в Александрию. Изумительная морская прогулка, однако, не помогла, не успокоила психику. Опыты над собой продолжались. "В те годы, - писал он позднее, - быть большевиком значило идти по линии наибольшего сопротивления. Они отхватила в свои сети. Арест, одиночки ни Шпалерной, где еще пытался учить английский и стенографию и писать стихи, поскольку, помимо любви к Революции, вновь томила любовь к женщине. Спустя несколько лет, по окончании Политехнического, - высылка из Питера и психический срыв: "тяжелая болезнь, нервы перетерлись, оборвались...". Он вернется в Петербург и, как уже было, получит предписание покинуть его, на сей раз от врачей. "Зима 1915-16 года - опять какая-то метельная, буйная - кончается дуэльным вызовом, а в марте - отъездом в Англию".

Это верчение, эти вызовы - людям и судьбе, - они снаружи. Внутри - сумеречная работа сознания, о какой он поведает однажды. В спальных вагонах прежнего времени были приделаны маленькие костяные рукоятки. Повернешь вправо - яркий свет. Влево - темно. Оставишь посредине - синий свет, спать не мешает, а все видно. И вот таинственное сопоставление: "Когда я сплю и вижу сон, - рукоятка сознания повернута влево; когда я пишу - рукоятка поставлена посредине, сознание горит синей лампой. Я вижу сон на бумаге, фантазия работает так же, как во сне: она движется тем же путем ассоциаций, но этим сном осторожно (синий свет) руководит сознание".

Он уедет в Англию состоявшимся писателем. Автором двух оригинальных повестей: "Уездное" и "На куличках". Почему ж Англия? Потому что он корабел. Технические формы влекут его к себе так же, как словесные. Синий свет воображения может высветить текст, а может - чертежи и технологии. Замятин строит ледоколы. "Святой Алек сандр Невский" (позднее переименованный в "Ленин"), "Святогор" (позднее "Красин"), "Минин", "Пожарский", "Илья Муромец". Любовно записывает: "Как Иванушка-дурачок в русских сказках, ледокол только притворяется неуклюжим". "Две жены" - очеловечивает он кораблестроение и литературу, как прежде - революцию.

Вернувшись в послереволюционный Петроград, читает свою прозу на литературном вечере. Чуковский бегал по залу, восклицая: новый Гоголь! Свидетельство, мемуариста: "Ни у одного из выступавших в тот вечер, даже у Блока, не было и доли того успеха, который выпал Замятину".

Но уже в 1920 году в первом номере журнала "Дом искусства" помещает статью "Я боюсь": "...я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое". Ему есть с чем сравнивать. Он мог почувствовать происходившее в России и ее культуре отчетливее, чем другие, набрав в легкие "западного" воздуха. Личный опыт вылился в технократический образ: "Три года затем мы все вместе были заперты в стальном снаряде и во тьме, в тесноте, со свистом неслись неизвестно куда. В эти предсмертные секунды-годы нам надо было что-то делать, устраиваться и жить в несущемся снаряде. Смешные в снаряде затеи: "Всемирная литература", Союз Деятелей Художественного Слова, Союз писателей, Театр... И все писатели, кто уцелел, в темноте сталкивались здесь - рядом Горький и Мережковский, Муйтель и Гумилев, Чуковский и Волынский".
Из названных - одни расстреляны, другие эмигрировали, третьи драматически приспосабливались.

О писателях, которых нежно любил, он оставит книгу "Лица": о Блоке, Белом, Чехове, Леониде Андрееве, Максиме Горьком. Образ Блока нарисует тремя словами: "лицо, запертое на замок". В Чехове угадает: "Было в нем какое-то целомудрие, заставлявшее его тщательно прятать все, что глубоко, по-настоящему волновало его". О Белом: "Математика, поэзия, антропософия, фокстрот - это несколько наиболее острых углов, из которых складывается причудливый облик Андрея Белого, одного из оригинальнейших русских писателей, только что закончившего свой земной путь: в синий снежный январский лень он умер в Москве».

Люди - нумера; прозрачные стены, чтоб никакой личной жизни; механическая музыка и поэзия; талоны на любовь. Новый Гоголь станет новым Достоевским. Образ Благодетеля в "Мы" наследует образу Великого Инквизитора из "Братьев Карамазовых".

Взбунтовавшегося строителя "Интеграла" подвергнут операции: у него вырежут фантазию -самое страшное для "благодетеля", самое драгоценное для Замятина.
В России роман не выходил. Переведенный на французский, он был напечатан во Франции: Еще было тихо, еще не последовало никакой реакции. Писателя "поймали" на чешском издании, когда роман перевели с французского. Разразилась, по выражению Замятина, "критика в терминах прокуроров". Его перестали печатать. "В других странах писателями гордятся - у нас их бьют по Морде", - с горечью констатировал он, заявив о выходе из Всероссийского союза писателей.

В ноябре 1931-го ему разрешили выезд за границу.

1937-й, страшный год для Россию-год смерти Замятина. Он скончался в Париже в бедной квартирке на улице Раффе от болезни сердца.


Ольга КУЧКИНА