Литературный Журнал

Watch Законы умирают, книги - никогда. Эдвард Джордж БУЛВЕР-ЛИТТОН

Главная Обзоры "Лицо, а не искусство" - Рылеев и другие

"Лицо, а не искусство" - Рылеев и другие

36-2.jpgПродолжение. Начало тут.

Вопрос в сторону: а одержи Рылеев с друзьями победу над самовластьем, стань он во главе России, уж не эти ли строки сочли бы тогда предвещающими? Вещими?..
В "Словаре языка Пушкина" слово "вещий" имеет два значения. Первое: "обладающий даром предвидения". Второе: "мудрый". Пушкинский Олег, как и Олег рылеевский, как, по-видимому, и исторический Олег, является "вещим" во втором значении: "мудрый", а может быть, и "предприимчивый", "ловкий" (эпитеты, коими современники награждали и самого Рылеева). Ведь в наибольшую заслугу киевляне поставили ему ловкость и предприимчивость военачальника, пустившего парусные корабли посуху.

Он "вещий" в прикладном, прагматическом смысле, и вовсе не князь оказывается "вещим" в первом и несравненно более редком значении; в пушкинской "Песни" таков, напротив, кудесник, существо совершенно иной породы, обладающее качественно иным знанием, "даром ясновидения", пророчества, предвещания. Волшебник, чародей, волхв, свободно общающийся с небесами, так сказать, поэт, а не гражданин, — и немудрено, что тот, кто увидел в нем свой несомненный аналог, ответив вождю декабристов полемической "Песнью", еще год спустя, в 1823-м, напишет трагическое и рубежное для себя стихотворение: "Свободы сеятель пустынный, // Я вышел рано, до звезды... // Но потерял я только время, // Благие мысли и труды..." Никто не может быть дальше, чем этот "пустынный", то есть одинокий, а по смыслу стихов — безнадежно одинокий сеятель, от рылеевского Олега, героя, который неотрывен от своего нарсуда, вождя, который этим народом — "единогласно"! — увенчан. "Паситесь, мирные народы! // Вас не разбудит чести клич. //К чему стадам дары свободы? / / Их должно резать или стричь". Что было решительно чуждо идеологу декабризма, надеявшемуся сломить силу силой.
Смысл антитезы Рылеев — Пушкин вовсе не в том, что гражданский, воспитательный, агитационный пафос декабриста разошелся идейно с аполитичностью того, кого раздражали сами по себе претензии "бессмысленного народа", требующего, чтобы поэт указал ему недостающий смысл, чтобы он наставлял и направлял. "Давай нам смелые уроки, а мы послушаем тебя" — это голос толпы, который, конечно, только обрадовал бы Рылеева, голос паствы, желающей вразумления пастыря; а Пушкин? А его поэт? "Подите прочь..." — и все тут, без указания направления, куда идти, к подножию трона или с дрекольем против него. То есть: Пушкин был не "справа", как сказали бы мы сегодня, впрочем, сами запутавшись, где тут лево, где — право, не лучше гоголевской черноногой девчонки. В той же степени он мог оказаться — и оказывался — "слева". А на деле он, не оставлявший надежды стать поэтом-государственником, он, недвусмысленно намекавший царю: "Беда стране, где раб и льстец // Одни приближены к престолу...", был вне идеологических сражений. Как волхв, выходящий из леса, чтоб предсказать судьбу, а не подсказать военную хитрость...

Господи! Как все противоречиво у Пушкина, не находящего, не нашедшего себе определенного места в политическом противоборстве сторон, — и как все просто у Рылеева. Счастливо (повторю) просто, в чем не раз помянутый Николай Бестужев имел-таки свой резон видеть его преимуще-\ство... Да, перед Пушкиным:

"Обаяние Пушкина заключается в его стихах, которые, как сказал один рецензент, катятся жемчугом по бархату. Достоинство Рылеева состоит в силе чувствований, в жаре душевном. Переведите сочинения обоих поэтов на иностранный язык и увидите, что Пушкин станет ниже Рылеева. Мыслей последнего нельзя утратить в переводе, — прелесть слога и очаровательная гармония стихов "первого потеряются".

Занятно, что в этом смысле Бестужев прав абсолютно: Пушкин по сей день не переведен по-настоящему, ибо, наверное, непереводим, а что потеряют при переводе строфы того же "Олега Вещего"? Своеобразие, неповторимость, не-воспроизводимость — все это помешало бы рылеевскому стиху делать дело, для чего этот стих и призван, на что и направлено чевтолюбие автора. Помешало бы публике лепить из стихов то, в чем была у нее потребность и что подсказывали не только они сами, а меняющаяся реальность, сбывающаяся судьба. Как вышло и с рылеевскими "предвещаниями".
Много позже Юрий Тынянов в статье о Блоке заметил: "Когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо — и все полюбили лицо, а не искусство". Понимать ли, что искусство может быть подменено лицом, имиджем? Что оно им может быть даже вытеснено?

Приходится понимать именно так, ибо превращения, происходившие с русской поэзией, как раз таковы — да, и с самой поэзией, а не только с читательским ее восприятием.

Тут — неожиданно — к слову пришлась книга о. Александра Меня "На пороге Нового Завета", где убиенный религиозный мыслитель писал, что в Иисусовых притчах порою звучит намек на Его мастерство плотника, точнее, строителя, так как в Иудее плотничать приходилось реже, нежели класть камень; порою отзовется опыт пастуха, как видно, пасшего возле Назарета овец. То есть, говорит о. Александр, "если вслушаться в притчу... легко уловить в ней нечто личное..." Но как характерны эти "вслушаться... уловить.... нечто..." Не громче. Не навязчивее.

И вот: 'В Евангелии самое главное — не новый закон, доктрина или нравственный кодекс, а именно Иисус, Человек, в Котором воплотилась "вся полнота Божества". Тайна, пребывающая выше всякого имени, обретает в Нем человеческое имя, лик и человеческий голос..."

Будто нарочно — и в точности! — сказано о гармонической традиции русской поэзии, полнее всего воплотившейся, разумеется, в Пушкине. "Тайна, пребывающая выше всякого имени..." Искусство, а не лицо; искусство, которое выше, важнее лица.

Однако нравится это нам или не нравится, но Тынянов оказался прав. Свершилось.  оказался прав. Свершилось. Блок, пригвожденный к трактирной стойке, кабацкий завсегдатай и хулиган Есенин, Маяковский — горлан-главарь, но и любовник конкретнейшей Лили Юрьевны Брик, Цветаева, до того распахнутая, что впору иной раз отвести стыдливый взор, — и дальше, вплоть до нынешних уверений, будто имидж только и есть "наше все", — это неостановимо. Тем более началось-то не с Блока; случалось подобное уже и при Пушкине, можно сказать, вопреки ему.

Иной раз — и сознательно наперекор.

Например, общественное внимание оказалось привлечено к группе поэтов, в 1823 году объединившихся в Общество любомудрия и тем придавших своей разношерстности видимость концептуальной цельности: к Веневитинову, Норову, Ивану Киреевскому, Шевыреву, Хомякову, Погодину (а захаживал к ним и Тютчев). В конце концов группа, конечно, распалась: Киреевский и Хомяков стали апостолами славянофильства, Шевырев и Погодин провозгласили идею официальной народности, — сходились же на поклонении Шеллингу (также — Канту, Фихте, Спинозе, коего чтили, по словам одного из членов кружка, "много выше Евангелия"). И еще — на уверенности, что поэзия есть прежде всего "любомудрие", то бишь философия, мысль, то, чего, по раеггрос-транившемуся суждению, недостает гармоническому (уж не слишком ли гармоническому?) Пушкину. Так что после его смерти Баратынский, как раз и признанный многими, в том числе Пушкиным, поэтом мысли, поразится, прочтя пушкинское неопубликованное, и не скроет изумления в письме к жене: дескать, стихи "отличаются — чем бы ты думала? — силою и глубиною".

Что делать, это расплата именно за гармоничность, за Тайну, которая превыше имени и имиджа, за искусство, что важнее лица, и, предположим, уже в нашем веке Михаил Пришвин задумается, кому из русских писателей свойствен или не свойствен юмор: "Толстой и Достоевский не смеются... Гоголь смеется, Лесков шутит, Пушкин... есть юмор у Пушкина? Должен быть: у Пушкина есть все".

Вот ведь как: "должен быть", возможно, наверное, — это про блестящего эпиграмматиста, про автора сказок, "Нулина", "Домика в Коломне", "Гробовщика", наконец, "Таври-илиады" и "Царя Никиты"... Все равно: Пришвин прав в своей кажущейся близорукости, потому что юмор, в точности как и мысль, не лезет в глаза, не застит все остальное. Но публике все это подавай в чистом виде, изъятым, точно пасту из тюбика: пока не вымажет руки, не убедится.

Охота при том так велика, что можно "увидеть даже то, чего нет.

Взять хоть тех же любомудров. Самая представительная фигура средь них, как бы их символ — Дмитрий Веневитинов, "юноша дивный", "соединение прекрасных дарований с прекрасной молодостью", олицетворивший собою "способности поэта-художника с умом философа". Так отзывались о нем не только собраться по обществу, но и Дельвиг,  и Полевой, и Герцен, и Чернышевский.

Да, одаренность многообразна: Веневитинов был превосходным рисовальщиком, мрыкантом, философическим эссеистом, явив, по словам биографа, "эстетический универсализм", в котором — вопреки распространенному мнению — собственно поэтические способности не первенствовали. Сама характеристика своеобразия его стихов, мол, "философия переходит в лирику, а лирика становится философией" — это ж скорее портрет гениального Тютчева! Это его феномен! И он же, Тютчев, сумел впитать шеллингово представление о природе как о комплексе тайн и богатств, доступных только тому, кто сумеет слиться с природой; это он увидал в том и неисчерпаемую поэзию, и неразрешимую драму. А Веневитинов... Он-то в самом лучшем и лестном случае лишь схема Тютчева, декларация о его появлении.

Да и это — так ли? По структуре поэтики Веневитинов

— стихотворец эпохи, предшествующей Тютчеву, он весь "там", в стиховой культуре Жуковского, Батюшкова, Пушкина, которая, по словам Лидии Гинзбург, "была доведена до такой степени совершенства и устойчивости, что поэзия целых десятилетий могла питаться ее формулами и — что не менее важно — преодолением этих формул". Веневитинов, правда, их не преодолевал, подчас и не переосмысливал; он в них вписывался, что было незатруднительно — отсутствовала мощная индивидуальность, которой нечто в "готовой" культуре уж непременно пришлось бы не по нраву.

Переосмыслили за Веневитинова другие — друзья, читатели.

Та же Гинзбург говорит, что стихи Веневитинова дают возможность "двойного чтения" — или, проще сказать, несамостоятельны? Нуждаются в поводке? Выходит, что так: "их можно было прочитать в элегическом ключе и в ключе "шеллингианском", в зависимости от того, насколько читатель был в курсе занимавших поэта философских вопросов... Стихотворение, которое в отдельности могло быть воспри-" нято как обычная элегия, в контексте поэзии Веневитинова звучало уже иначе".

Но вот вопрос, возникающий не от каверзности: разве контекст не есть совокупность самих по себе стихов?

"Посмертная работа единомышленников" (вновь цитирую Лидию Гинзбург) — вот что, совсем как с Рылеевым, сделало свое дело. Друзья Веневитинова "создали полубиог-• рафический-полулитературный образ прекрасного и вдохновенного юноши, погибшего на двадцать втором году жизни; в то же время это и образ нового романтического поэта". "Обычные элегии или излияния, обращенные к красавице Зинаиде Волконской, получили "нужную интерпретацию"

— дело понятное, благородное, если судить по намерениям друзей, но приведшее к недоразумению: стихи Веневитинова, читаемые вне дружеских толкований, удивляют своим несоответствием сложившейся репутации. Сложившейся столь внушительно-легендарно, что Герцен, говоря о жертвах самодержавия, рядом с казненным Рылеевым или запоротым Полежаевым включит в свой мартиролог и Веневитинова, умершего от случайной простуды: "убит обществом".

Хотя общество как раз благоволило к прекрасному юноше, баловню женщин и муз.

Веневитинов, быть может, как раз и есть самая первая ласточка общероссийского (да и общемирового) поветрия, теперь уже никого не удивляющего; то есть, понятно, той самой подмены искусства — лицом. А дальше это лицо настолько не захочет считаться с искусством, ни с его характером, ни с его уровнем, что молва сумеет в полном смысле придумать поэта Николая Огарева, человека славного, личность по-своему замечательную, но вот ни на столечко не одаренную поэтически. Когда в 1856 году выйдет сборник его стихов, сочиненных гораздо раньше и отличавшихся (если подобное можно назвать отличкой) унылым пессимизмом, бесконечными пререканиями с возлюбленной на тему "кто виноват", у Чернышевского не дрогнет рука объявить эту лирическую бесхарактерность необходимым шагом к обретению "свежих сил". И заключить: "...имя г. Огарева... позабыто... будет разве тогда, когда забудется наш язык"!!!

Опять-таки дело ясное. Огарев — уже дважды пострадавший революционер, друг Герцена; до стихов ли тут, в самом деле? Лиха беда начало. Стоит поэту сказать: "Я не поэт...", из поэзии вовсе не эмигрируя, стоит этой шкале ценностей помаленьку укорениться, как открывается богатейший выбор эрзацев: "...а гражданин", "...а философ", "...а народный страдалец". В лучших случаях это будет всего лишь сопутствовать истинному таланту, в нелучших — пытаться возместить его недостаточность, в наихудших — маскировать полное его отсутствие.

Так в недавнее советское время самую жалкую графоманию не то что оправдывали, но возвеличивали и увенчивали, иногда далее трезво подразумевая, что да, пусть "не поэт", зато "коммунист", "помощник партии", "певец светлых сторон". Позлее по моде нового времени сомнительность дарования, отсутствие Тайны стыдливо возмещали иными достоинствами: "диссидент", "прораб перестройки", "демократ" (или, наоборот, "патриот"). Да и в дальнейшем лицо — на любой вкус — время от времени будут предпочитать искусству; поскольку и в самом деле "поэт в России больше, чем поэт", каждое поколение станет наполнять это "больше" доступным ему содержанием. Ничего не поделаешь. Но даже и понимая неотвратимость подобного, лучше бы не опускать перед нею руки, не поступаться своим эстетическим вкусом и тем более помнить, что "больше" — это все же не "вместо".


Станислав РАССАДИН

 
  • Афоризмы

  • Мысли

Литература служит представительницей умственной жизни народа. Николай Некрасов

Из научных произведений читайте предпочтительно самые новые, из литературных — наиболее старые. Классическая литература не перестает быть новой. Эдвард Бульвер-Литтон

Все время живет желание превратить литературу в спортивные состязания: кто короче? Кто длинней? Кто проще? Кто сложней? Кто смелей? А литература есть ПРАВДА. Откровение. И здесь абсолютно все равно — кто смелый, кто сложный, кто "эпопейный"...  Василий ШУКШИН