Литературный Журнал

Watch Законы умирают, книги - никогда. Эдвард Джордж БУЛВЕР-ЛИТТОН

Главная Обзоры "Таинственная повесть" Печорина - загадка характера

"Таинственная повесть" Печорина - загадка характера

b_250_250_16777215_0___images_stories_foto_i_10l.jpgОтрицания и утверждения чередуются, и рядом встают как бы два портрета -Печорин, каков он есть, и, условно говоря, "не Печорин", тот "никто" - "некто", которым стремится он предстать перед другими, не желая приоткрывать истинный ход своих мыслей и чувств.

В основе этого нежелания - чувство страха перед обманом жизни, перед возможным разочарованием, - так часто становящееся отправной точкой какого-то изначального скептицизма и лермонтовского лирического "я". Кажется, "холодная красавица", "пустое сердце" которой ничто не может тронуть, существует только в воображении поэта, страшащегося высказать истинные чувства. Таков финал "Завещания": как и в преддуэльных записях Печорина, человек здесь, даже прощаясь с миром, сознательно отказывается от возможности стать самим собой в своем болезненном, почти надрывном стремлении последний раз найти близкую душу. Более трагическую "энергию заблуждения" трудно себе представить:

Соседка есть у них одна…
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит… все равно,
Ты расскажи всю правду ей,
Пустого сердца не жалей;
Пускай она поплачет…
Ей ничего не значит!



От строки к строке здесь именно пауза становится все более значимой: казалось бы, вскользь названная "соседка" - ее облик, память о давних встречах и прощании, желание того, чтобы она "спросила", знала о его судьбе, плакала, помнила невозможно ни жить, ни умереть без этого; но еще страшнее - возможность "слабости", возможность вдруг высказать сокровенное, которое так и остается здесь не названным в слове.

Присутствие этого страха смутно ощущается в романе практически на всех этапах раскрывающейся на глазах читателя биографии Печорина. Это и "странности" "славного малого", замеченные еще Максимом Максимычем, и слова первой исповеди, - о скуке, которую ничем нельзя излечить и от которой остается лишь бежать, - "Поеду в Америку, в Аравию, в Индию, - авось где-нибудь умру на дороге!" - снова сама смерть кажется легче этого страха перед скукой - страха перед жизнью. Замеченная Автором "нервическая слабость" и подчеркнутая небрежность в обращении с Максимом Максимычем, в особенности последний "знак рукой, который нужно было перевести следующим образом: "вряд ли! Да и зачем" - и многие другие рассеянные в романе подробности этого ряда открывают действительную причину болезненной раздвоенности Печорина, его душевной холодности, нелюбви, безочарования и безверия: страх. Ведь "из двух друзей один всегда раб другого", ведь "с потерею члена душа теряет какое-нибудь чувство", а прекрасная таинственная Ундина неминуемо обернется "змеей"; ведь нет сомнения, что "мы ко всему равнодушны, кроме самих себя", и находимся во власти "непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтобы иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен верить: "Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез". Что если все эти сентенции - действительно правда? Испугавшись того отчаяния, к которому приведет это открытие, человек словно меняет местами доказательство и вывод, намеренно начиная с конца; чтобы избежать разочарования в жизни, он добровольно избирает смерть.

И его безверие, и боязнь любви рождены именно этим выбором. "Я боюсь показаться смешным самому себе" - не случайно эти слова предваряют размышления о невозможности женитьбы. "Двадцать раз жизнь свою, даже честь поставлю на карту, но свободы моей не продам" - логически следующий за действительным ответом новый виток самообмана. Упасть к ногам Мери страшно - не менее чем показаться смешным в безумной погоне за Верой.

Сцена эта необычайно важна в "таинственной повести" Печорина именно потому, что в ней почти преодолен свойственный герою страх самого себя. Едва ли не впервые смысл сказанного и невысказанного, слов и пауз слился здесь в едином ритме - в единой картине бешеной скачки. "Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать уже ее в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце. Одну минуту, еще одну минуту видеть ее, проститься, пожать ей руку... Я молился, проклинал, плакал: смеялся нет, ничто не выразит моего беспокойства и отчаяния!.. (...) При возможности потерять ее навеки, Вера стала для меня дороже всего на свете - дороже жизни, чести, счастья! Бог знает, какие странные, какие бешеные замыслы роились в голове моей." Важность того, что может произойти вслед за этим, осознается не только читателем, но и самим героем - не случайно "все было бы спасено, если бы у моего коня достало сил еще на десять минут!". "Все было бы спасено" - но что, ведь "шиться за погибшим счастьем бесполезно и безрассудно" -мысль, с которой трудно спорить, но которая все же никогда не перевесит значения слов надежды. "Все было бы спасено". Печорин не мог стать счастливым, но мог стать самим собой. И отнятая надежда ("я остался один в степи") - словно последняя плата за возвращение к своей настоящей душе, настоящей жизни.

Столь высокую ноту желанного соединения двух "голосов" - "я" живущего и "я" наблюдающего - не удержать долго; и слезы героя, которые могли бы стать знаком окончательного возвращения к самому себе, все же не пересиливают страха. Взглянув на себя со стороны, Печорин внезапно начинает понимать, что "если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся".

И пусть! Пусть отвернулся бы - ведь страх слабости здесь ничуть не лучше смешной и нелепой ненависти Грушниц-кого к "бедной шинели" (и не случайно ли сам Печорин так часто обращает на нее внимание?). Но жизнь и самонаблюдение расходятся вновь; недосказанное уходит от прямого выражения; "приличьем стянутая маска" опять надета на залитое слезами лицо.

Но трагически завершившаяся для души Печорина его "таинственная повесть", погруженная в более широкий контекст лермонтовского художественного мира, все же оказывается способной открыть для героя выход из сложившегося жизненного тупика. Порожденные страхом перед реальной самоотдачей печоринские "фантомы" страстей, чувств, переживаний неизбежно вызывают один вопрос: на чем может быть основано преодоление этого страха? Ответом на него и становится лермонтовская лирика: настоящая жизнь возможна там, где "сливается" свое переживаемое и чужое наблюдаемое, но равно пережитое - как свое. Только пропустив через собственное сердце чужую речь, возможно, отозваться на нее.

Именно этот прием оказывается в основе стихотворения, которое, пожалуй, наиболее противоположно в своем настроении тому, чем живет герой лермонтовского романа. "Закрытый" от людей и от жизни, он лишен необычайно важной способности отклика:

Есть речи - значенье Темно иль ничтожно. Но им без волненья Внимать невозможно...

Возникающая в поэтическом тексте сложная взаимосвязь "чужого" и "своего" чувства рождает именно отзывчивость жизни. Действительно, начинается все с простой констатации "внешнего": ведь "речи" - лишь еще неведомо откуда идущий импульс, они еще безответны; но постепенно все глубже захватывают в себя и субъективный мир лирического "я". Невольная "оговорка" третьей строфы:

Из пламя и света Рожденное слово

- оказывается знаком того, что звук "чужих" речей стал уже чем-то своим, и "мирской шум" равно противоположен неизбежно сблизившимся "я" и тому, что должно было остаться противоположным -"не я". Только при этом условии может быть достигнута истинная цель слова - оно будет услышано:

Но в храме, средь боя
И где я ни буду,
Услышав, его я
Узнаю повсюду.

Не кончив молитвы,
На зов Твой отвечу,
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.


Не отчуждение от жизни, но бескорыстная самоотдачи "чужому", однако не чуждому миру, смелость быть собою открывается в лермонтовской лирике. И не случайно, представляя в романе послед-' ствия противоположного самосознания и мироощущения, автор все же завершает наиболее "печоринскую" повесть - "Княжна Мери" - таким рассуждением героя, возникающая в котором картина по природе взаимодействия в ней "своего" и "чужого" оказывается сходна с лирическими произведениями самого поэта. Отказ героя от счастья ("...отчего я не хотел ступить на этот путь, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?..") словно уводит развитие его мысли от себя (таково развернутое сравнение: "я как матрос...") - но все более углубляясь в него, все более полно представляя "чужую" судьбу и сознание, лермонтовский человек приближается к себе. "...Он (...) всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там, на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани..." Наиболее далекое от человека оказывается все же наиболее человеческим - как в лермонтовском "Парусе" мгновенный переход "точки зрения" лирического "я" дает возможность возникнуть истинно символической связи всего со всем - способности в "ином" ощутить родственную душу. И представленная в романе трагическая "история души человеческой", так и не достигшей желанного единства мысли и действия, не обретшей пути к жизни и людям, при сравнении с лирикой поэта оказывается прочитанной несколько по-иному. Поэтическое начало в прозе возвращает жизнь душе Печорина как бы во исполнение уже совершившегося в лирике "Оправдания" - того "святого права" прощать, природа которого одна - любовь, так нужная герою лермонтовского романа и обретаемая им у читателя.

Татьяна АЛПАТОВА

 
  • Афоризмы

  • Мысли

Литература служит представительницей умственной жизни народа. Николай Некрасов

Из научных произведений читайте предпочтительно самые новые, из литературных — наиболее старые. Классическая литература не перестает быть новой. Эдвард Бульвер-Литтон

Все время живет желание превратить литературу в спортивные состязания: кто короче? Кто длинней? Кто проще? Кто сложней? Кто смелей? А литература есть ПРАВДА. Откровение. И здесь абсолютно все равно — кто смелый, кто сложный, кто "эпопейный"...  Василий ШУКШИН