Литературный Журнал

Watch Законы умирают, книги - никогда. Эдвард Джордж БУЛВЕР-ЛИТТОН

Главная Произведения Классика Житие великомучеников и предстателей Павла и Пелагеи или Панегерический стиль советской литературы

Житие великомучеников и предстателей Павла и Пелагеи или Панегерический стиль советской литературы

Имя Горького дорого каждому советскому человеку: кому милы его босяцкие рассказы, надолго впустившие маргинального типа в пантеон положительных героев советской литературы, в ком сама личность писателя вызывает ощущение смутного величия на тему "революция и культура" (или "искусство и политика"), кому Пешков-стрит в Москве навевает грезы рвано-джинсового похиппизма юности, кому-то еще что-то еще, а остальным просто с детства запомнилось, что Горький — велик. Я же чуть не до слез люблю его строчку "Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах" за ее простодушный гиперболизм, достойный только детей и гениев.

Но есть еще другое значение Горького, не видное, но ощутимое во всем: это значение смело можно назвать мистическим.
В историческом процессе, даже детерминированном, невозможно найти-достаточно условий и причин для возникновения новой религии, во всяком случае для неизбежного возникновения. Это всегда чудо. Еще в 1906 году (год написания и первого выхода в свет "Матери") Горький высказывал мысли о социализме как религии трудящихся масс. Он писал: "Как бы ни рассматривать социализм — с теоретической или с философской точки зрения, — он содержит в себе мощный дух и пламя религии". Как и Луначарский в своих работах "Религия и социализм", "Будущее религии" и др., Горький считал, что в отсталой крестьянской России на место религии нужно поставить нечто, способное объединить народ в могучую силу.

Богоискательством и богостроительством занимались многие, но только большевикам это удалось — кнутом и пряником и несмотря на скептические прогнозы умнейших людей эпохи. И, как замечательно подметил Василий Розанов, никогда бы им этого не удалось, если бы не великая русская литература.

К 1906 году писатель в России давно уже приобрел свое необычайное, небывалое в истории значение — хороший писатель на уровне министра или архиерея. Уже давно при знакомстве с "писателем улыбки раскрывались до пределов радушия, все секреты немедленно выбалтывались под предлогом оказания помощи в сборе материалов для новой книги, а само событие знакомства тут же запоминалось на всю жизнь. Так относились к писателю (и относятся) обыватели (глупые пингвины), им же, писателем, и выдуманные, чтобы как-то обозвать купно всех, кто ничего не пишет, кроме скучных накладных и квитанций.

Раннее творчество Горького прежде всего обозначило отношение молодого пролетарского писателя к обывателю — в сущности, скромному труженику и мелкому собственнику; показало, продолжив ставшее традиционным в русской литературе пренебрежительное снисхождение к аккуратности, накопительству, заботе о завтрашнем дне, к собственности (я знаю только один вид пренебрежения к собственности — пренебрежение к чужой). Романтизм этой позы у писателя пролетарского, в отличие от классического романтика, лишен индивидуализма с его избранностью-отверженностью — это романтизм партийный, классовый и после завоевания власти — государственный. "В 20-е годы, в процессе становления, когда основной метод советской литературы был явлен, действовал, но еще не нашел себе названия, одним из промежуточных вариантов промелькнул "социалистический романтизм", потом отвергнутый, но сохраненный как один из видовых признаков метода под именем "революционной романтики".

Основным же признаком и принципом, ввиду высочайших указаний и разъяснений вождя (Ленина прежде всего), надо полагать партийность. Вождь сменился, но дело его живет.

Вот определение партийности литературы недавнего, 1987 года: "...партийность означает изображение действительности во всей правде, во всей сложности и глубине, изображение с высоты марксистско-ленинского понимания действительности, с высоты задач и перспектив, освещаемых ленинской партией, в свете ее стратегии и тактики" (П. Мезенцев. Уроки М. Горького//Наш современник, 1987, № 11).

Этот на первый взгляд смешной пассаж, подаренный нам автором по поводу юбилея выхода в свет горьковской "Матери", не так уж абсурден, если не применять к нему обычной логики, — она заходит в тупик, стоит ей выйти за пределы обыденной жизни.

Великий принцип партийности освободил писателя от чувства вины, после Белинского и народников въевшегося в плоть и кровь его. Партия, "ум, честь и совесть эпохи", взяла всю вину на себя, взамен требуя только верности и честности, а потом — одной верности.

Партия — это всегда борьба за власть, и партийная литература необходимо должна быть народной, то есть доступной и убедительной для простого народа.

Позволю себе усомниться в тяготении советской литературы к эпичности, вспомнив "Смерть пионерки" Багрицкого, "Сорок первый" Лавренева, "Флаги на башнях" Макаренко, басни Демьяна Бедного, "Чкалова" Антокольского, маршаковского "Мистера Твистера", "Дядю Степу" Михалкова, "Ленина и печника" Твардовского и многие другие произведения, несомненно принадлежащие к интересующему нас направлению, но относимые к самым различным жанрам. Зато даже беглого и произвольного перечня образцов оказывается достаточно для подтверждения ещё одного признака и принципа — обязательное наличие положительного героя и подразумевание положительного идеала.

Итак, романтическая приподнятость чувств,, партийность, народность и наличие положительного героя — все это вместе позволяет задуматься о традициях издавна любимого и популярного в нашем народе жанра — агиографии, стоит только перевести специфические термины из одного^ лексического слоя в другой. "Наличие положительного героя (центральный образ)" оставим как есть, партийность назовем конфессиональностью, народность - использованием фольклорных традиций, а романтическую приподнятость — атмосферой подвижничества, пронизывающей образы от главного героя до самого автора жития.

"Мать" Горького, наверное, самое "житийное" и одновременно самое "соцреалистическое" произведение из всей советской литературы (если советское литературоведение — наука, то американскую литературу следовало переименовать в сенатскую, английскую — в парламентскую, а монгольскую - в хуральскую), без лирических отступлений, без юмористических персонажей позднего периода, как у Шолохова, пронизанное одной мыслью, одной идеей: новое наступает на старое, растут новые люди, жизнь которых приобретает новый, высокий смысл — смысл служения.

Сам Горький не раз учил, что высокой цели, ответственной роли литературы должны соответствовать сдержанное стилистическое воплощение, скромные изобразительные средства, главное — правдивость. Житийная литература также ставит чисто художественные задачи на второй план, свидетельствуя о служении, сама обязательно должна быть служением, послушанием.

Использование намеков, словесной или композиционной игры неприемлемо как для жития, так и для соцреализма. И там, и здесь каждый эпизод строится из общего утверждения и конкретного примера. Так начинается роман: тоном бесстрастного социолога-исследователя описывается жизнь в рабочей слободке — речь идет о человеке вообще: "День бесследно вычеркнут- из жизни, человек сделал еще шаг к своей могиле, но он видел близко перед собой наслаждение отдыха, радости дымного кабака — и был доволен... Так жил и Михаил Власов". Так идет и развитие сюжета дальше, вплоть до кульминационной сцены — суда: "Маленький дом на окраине слободки будил внимание людей... Однажды..." "В слободке го ворили о социалистах... Как-то вечером..." и так далее.

А вот житие блаженного старца Силуана: "Старец был весьма большой физической силы... Однажды в сильный мороз..."; "Так в шуме молодой жизни начал уже заглушаться в душе Семена первый зов... Однажды..."! У автора жития зачин подтверждающего примера всегда одинаков: "однажды"; у Горького эта формула скрыта за бесчисленными синонимами: как-то вечером, в воскресенье, на третий день, на рассвете, в полдень, на другой день, поутру, весь следующий день, дней через пять, через несколько дней, рано утром, однажды вечером, на следующий день, однажды среди недели, однажды после ужина, спустя две недели, почти через месяц; и так далее, но чаще всего — простое "однажды".

Кроме стилистически нейтрального повествования вторым строящим компонентом в житии служит цитата из Св. Писания. Стилистическая роль цитаты чрезвычайно велика. Каноническая схема ставит трудную художественную задачу: стремясь к более точному изложению своей идеи, писатель ищет свои оригинальные пути воплощения, которые, однако, не должны выходить за рамки привычных правил, — отсюда разнообразие и обилие приемов в употреблении цитат житийной литературой (см. диссертацию О.Ф. Коноваловой. Панегирический стиль русской литературы на примере "Жития Стефана Пермского". Л., 1970). Цитата из Св. Писания на сознательном уровне подтверждает подлинность и объективность оригинального текста и на бессознательном уровне исподволь вводит читателя в молитвенное состояние, доставляя впечатление, кроме правды, еще и высшей правды, то есть истины. Соцреализм лишен такой возможности: писания основоположников еще не канонизированы и не обладают суггестивными свойствами. Только в речи на суде позволяет Горький Павлу Власову излага
ть, но все же не цитировать, революционную теорию. Вместо цитаты здесь работают чисто художественные приемы, удельный вес которых стремится к максимуму, позволительному для литературы высокой идей-, ности. Вера, вдохновение, осознание своей важной миссии помогают Горькому отбирать только нужные краски и тона. Попробуем их систематизировать.

В житии и в "Матери" нет описаний природы: если в "Матери" что-то и появляется, то за каждым эпитетом, каждой метафорой» чувствуется 'мировоззренческая позиция писателя. Показательно выглядит замечание Андрея Находки, когда он, проснувшись 1 мая и увидев бегущие по небу облака, раздосадовался: "Это лишнее сегодня,— облака..." И, будто повинуясь желанию людей(!), "день становился все более ясным, облака уходили, гонимые ветром" (П. Мезенцев).

Если простится мне некоторая фантазия и вольность, я поищу у Горького "малых сих" — животных, детей, взрослых дурачков и сумасшедших, с которых стыдно спрашивать: русская литература "золотого" и "серебряного" веков знает немало таких персонажей. Православная традиция допускает любовь к ним, жалость, но осуждает проявление внимания или привязанности. Для подвижничества необходим отрыв от всякой твари в горячем устремлении к Богу. Таким образом, с одной стороны, оплакивание жестокости к малым, когда "без нужды муху убил", и с другой стороны, во всем Новом Завете нет ни одного места, которое говорило бы о том, что Господь остановил свое внимание на животных, любя всю тварь. Житие бл. старца Силуана называет недостойным излишнее внимание к растениям и животным: "Гладить кошку, приговаривая "киска, киска", или играть и разговаривать с собакой, оставляя мысль о Боге, или в заботе о животных забывать страдание ближнего, или вступать из-за них в спор с людьми — все это для старца было нарушением заповедей Божьих...".

Мир соцреализма также населен только людьми. Тема жития — человек, предстоящий Богу; тема соцреализма — человек, предстоящий Революции. Так же, как нет человека вне Бога, в соцреализме нет человека вне Революции, как все люди отвечают перед Богом, так в соцреализме каждый персонаж, помогающий или мешающий Революции, отвечает перед судом истории.

Горький в "Матери" сам делит персонажей на четыре типа в связи с их отношением к Революции: "Одни бьют и звереют от безнаказанности, ... заболевают ... отвратительной болезнью рабов, которым дана свобода ... Другие отравляются местью, третьи, забитые до отупения, становятся немы и слепы". Четвертые — это революционеры, "дорогие товарищи". У каждого типа — своя лексика, свой синтаксис.

Первые — это представители государства: становой, урядник, судьи, адвокаты и т.д. У них грубая лексика и короткие, рубленые фразы: "Что такое? — спросил пристав, остановясь против Рыбина и меряя его глазами. — Почему не связаны руки? Сотские! Связать!"; "Что? Народ? Какой народ? Это кто народ?"; "Разойдись, сволочь!.. А то я вас, — я вам покажу!"; "Руки назад, — ты!"; "Ах, сукин сын! Ка-акие слова?" В сцене суда, тогда, когда выступающие официальные лица должны бы говорить длинно, Горький просто обрывает их реплики. "М-да, Андрей Находка! Признаете вы..."; "Федор Мазин, отвечайте"; "Открываю ... Введите"; "Объявляю ..."; "Слово, — заговорил старичок, поднося к своему лицу какую-то бумагу, — защитнику Федосеева, Маркова и Загарова". Судейские чиновники не говорят никогда такими эллиптическими предложениями, но здесь автору нужно было показать всеми средствами, что эта речь, "скупая чувствами, обильная словами", не достигала Павла и его товарищей: это очередной прием снижения образов "первых", кроме простого ле
ксического, — они говорят настолько неинтересно, так пусты их мысли, что и те, к кому они обращаются, не слышат их, да и читател'ю будет неинтересно.

"Вторые" — это прежде всего Николай Весовщиков: его речь также отрывиста, но без грубости. "А кто всех виноватее?"; "А — богатые? А те, которые за них стоят?"; "Нет, погоди! — глухо сказал Николай. — Вот он, виноватый!". Если "первым", можно сказать, отказано в даре речи, то "вторым" он дан, но в примитивном виде. В речи Весов-щикова нет тропов, нет вообще сложных оборотов, все понятия конкретны: "А когда драться будем?"; если же и промелькнет метафора, то лишь чужая: "А вот Сашенька говорит — лицо зеркало души!" — медленно выговорил Николай". Не сказал — выговорил, да еще медленно, — Горький трижды усиливает впечатление от тяжелого конкретного мышления, которому недоступна великая правда зажигания нового солнца ("Новое солнце зажгем, говорил мне один, и — зажгут!"). Удел "вторых" — практическая месть богатым обидчикам, драка попросту.

' "Третьи" — это простой и хороший народ, но еще не просвещенный. Реплики становятся более распространенными, лексика — богаче и эмоциональнее. Это то человеческое море, в котором ловят увлекатели душ — и хорошие, и плохие. Здесь много человеческих ситуаций и чувств, разнообразных интонаций; просторечная лексика и разговорный синтаксис соответствуют сословному происхождению своих носителей: "Давеча, как он сказал мне про вас, что, дескать, вы тоже с участием 8 этом и человека того знаете, — я ему говорю — гляди, Степан! Нельзя рот разевать в таком строгом случае! Ну, и вы, мамаша, видно, тоже почуяли нас, когда мы около стояли. У честных людей рожи заметные..." (Петр). Горький с детства слышал речь таких людей, прекрасно знал и всегда умел передать на бумаге.

Пересказ событий со включением собственной прямой речи типа "я ему говорил ... а он мне говорит", добродушно-грубоватые выражения "рот разевать", "рожи заметные", сказанные в отношении себя же и своих друзей, своеобразное употребление эпитета "строгий" в смысле "важный, значительный" случай, оборот "вы тоже с участием" — каждая деталь прекрасно характеризует язык слегка грамотного простолюдина, знающего такие слова, как "участие", но еще не умеющего их употреблять (эпитет "строгий" в смысле "значительный, важный" сохранился еще, видимо, от времен крепостничества — "важный барин — строгий барин"). То же самое: "Значит, позвольте познакомиться!" — вместо правильного "позвольте представиться".

Речь "четвертых" — дорогих товарищей — всегда грамотна, независимо от того, говорит ли крестьянин, рабочий или барышня ("Она не барыня, а — революционерка, товарищ, чудесная душа" — Егор о Софье).

Егор: "А вы бы, господин, воротились, вежливо постучали в дверь и попросили пустить вас. Извините, мол, я несколько увлекся"; "Что я выиграю молчанием? Несколько лишних секунд агонии, а проиграю удовольствие поболтать с хорошим человеком". Саша: "И надо слышать, как он это говорит. С какой-то смущенной, мягкой любовью, — этого не передашь словами!" Софья: "Вам вредно быть в лесу так поздно. Лес — лиственный, сыро и душно". Андрей Находка: "С меня немногого довольно. Я знаю, что вы меня любите, — вы всех можете любить, сердце у вас большое". Павел: "Вы что же, беседуете с ними?"; "Давайте нам материал, мы будем вам печатать газету"; "Я ему и возражать не мог. Сколько в нем недоверия к людям, и как он их дешево ценит!".

Грамотный и сдержанный язык рабочих-революционеров насыщен меткими народными выражениями, поговорками, типичными морфологическими ошибками ("новое солнце зажгем"), но тем не менее он отличается от языка "простых, хороших людей" — в нем больше обобщений, абстрактных понятий, но главное — просторечные разговорные фразеологизмы не спонтанны, как в языковом народном море, когда носитель языка просто не знает, как сказать иначе, а словно бы нарочно для выразительности — не так, как говорит простой народ, а так, как говорят с простым народом: всегда к месту, с мягким юмором, и не тогда, когда сообщается нечто нейтральное, а при описании или оценке, — словом, "для выразительности". Это очень тонкое впечатление, и его трудно проверить на короткой конкретной цитате. Хотя попробуем. Вот, например, Находка говорит Павлу: "Зачем напрасно глаза мозолить полиции?" — но он никогда не скажет, что "становой мозолит глаза товарищам", "хороший, простой народ" сказал бы запросто. "Мозолить гла за" употреблено сознательно, оценочно. Для мужика же— и у станового — "рожа", и у революционера — "рожа", да и у себя самого — такая же "рожа".

В сцене суда осужденные (вот-вот) революционеры вдруг волшебно преображаются — куда девались фабричные парни? "Суд ваш считаю незаконным! Кто вы? Народ ли дал вам право судить нас? Нет, он не давал!" — и это не оратор, это Федька Мазин. Произошло чудо фавора, и мальчишка-подпольщик говорит риторическими фигурами и инверсиями, свойственными самой высокой поэзии! Павел Власов, тоже не знавший грамоты, кроме фабричного мата и подпольных брошюрок, не просто заговорил книжными словами, нет! Он выстраивает сложные фразы с причастными и деепричастными оборотами, а книжной лексикой владеет так свободно, словно сам ее всю и сочинил: "Человек партии, я признаю только суд моей партии и буду говорить не в защиту свою, а — по желанию моих товарищей, тоже отказавшихся от защиты, — попробую объяснить то, чего вы не поняли". Это не начитанность, не "нахватанность" — каждое слово в речи Павла падает четко и весомо, стоя точно на своем месте и выражая свой однозначный смысл, — и ничего лишнего. Инверсии "не в защиту свою", "все, что делаете вы", фонетическая и ритмическая организованность всего текста ("все быстрее он разгорается"; "живая сила все растущего сознания"; "ваши доверители совсем не так сильны"; "мы стоим против общества, интересы которого..."; "победим мы, рабочие"; "мы — социалисты. Это значит ...") делают эту речь почти песней, вернее, песнью — гордой и самоотверженной песнью Сокола, взмывшего в небеса.

"То, что говорил сын, не было для нее (Ниловны. — М.А.) новым, она знала эти мысли, но первый раз здесь, перед лицом суда, она почувствовала странную, увлекающую силу его веры".
Еще бы не почувствовать!

Нет пророка в своем отечестве, а тем паче — нет его в своей семье. Если сын увлекает своей верой мать — это чудо, которое может совершить только истинная вера.

Перед смертью Пелагея Ниловна в последний раз сомневается — по-человечески, даже по-бабьи: ' " Может быть, еще нет...", "Только бы не били..." ("Да минет меня чаша сия..."), собирается с духом и наконец преображается, подобно сыну своему: "Ночь — наша жизнь, темная ночь!.. Слово сына моего — чистое слово рабочего человека, неподкупной души! Узнавайте неподкупное по смелости!.. Собирай, народ, силы свои во единую силу!.. Нет муки горше той, которой вы всю жизнь дышите... которая каждый день гложет сердце, сушит грудь! Душу воскресшую — не убьют! ...Не зальют кровью разума!.. Морями крови не угасят правды... Только злобы накопите, безумные! На вас она падет!.. Несчастные..." — пророчествует она.

Декаденты приняли роман в штыки. И немало почитателей Горького — Плеханов в их числе — сочли роман за неудачу. Совсем иначе восприняли его пролетарии России, Германии, Франции... Показателен эпизод, рассказанный немецким писателем Стефаном Геймом. Библиотекарь завода в Берлин-Румельсбурге проделал эксперимент с группой читателей, воспитанных в недоверии к "политическим" книгам: дал им полистать роман Горького. Книга увлекла, они попросили разрешения ее почитать, а когда возвращали, с восторгом говорили: "Вот это чудесная книга!" — "Но ведь она политическая!" — "Нет! — с возмущением: — Она не политическая".

"Очень своевременная книга" — это был единственный, но самый ценный для Горького комплимент "Матери": послушник Революции сделал свое дело и не искал похвалы.

Анна МАКСИМОВА