Литературный Журнал

Watch Законы умирают, книги - никогда. Эдвард Джордж БУЛВЕР-ЛИТТОН

Главная Произведения Классика Полюбить человечество

Полюбить человечество

b_250_250_16777215_0___images_stories_foto_karanzin.jpg"...Путешествие питательно для духа и сердца нашего. Путешествуй, ипохондрик, чтобы исцелиться от своей ипохондрии. Путешествуй, мизантроп, чтобы полюбить человечество! Путешествуй, кто только может..."

Н. М. Карамзин

Почему же все-таки путешествие? Есть словно некая закономерность в том, что становление одного из первых новых русских писателей начинается именно путешествием, движением — от впечатления к впечатлению, от страны к стране, от народа к народу... Автор отправляется в путь двадцатитрехлетним юношей, любящим просвещение и готовым содействовать ему всегда и во всем, талантливым переводчиком и старательным популяризатором, журнальным сотрудником Н.И. Новикова — одним из многих его сотрудников, вообще одним из многих, — а возвращается не просто самостоятельным и возмужавшим молодым человеком — возвращается основоположником и главой новой литературной манеры. Исполняются его собственные слова, и движение по миру способствует "подземному росту", становлению добродетельной, открытой для всего живого души, исцелению от возможных уныния и мизантропии. Так Карамзин в самом деле словно иллюстрирует своей судьбой уверенное утверждение критика-потомка: "...Только то путешествие, разумеется, заслуживает своего имени, которое не просто внешний процесс, а выражает собой идеальную подвижность, искания духа, нравственную динамику..."

(Ю. Айхенвальд). Но реальный путь, как и путь становления человеческой души, — в данном случае не аналогия ли движения к новому литературному творчеству, основой которого оказывается именно в путешествии обостряющая отзывчивость ко всем впечатлениям внешнего мира? Картины жизни прежде незнакомых и далеких людей развертываются теперь прямо перед глазами и трогают сердце путешественника радостями и горе стями человеческими; чувствительный автор отдается во власть впечатлений, в равной мере извне и изнутри обусловленным; свобода выбора — следствие абсолютного отсутствия предубеждения при встрече с незнакомым — позволяет ему быть объективным ко всему, сохраняя живую заинтересованность и увлеченность. Обостренное внимание к миру и человеку, чувствительность, свобода — все это слагаемые сентиментализма, но их как будто мало для оформления именно литературного стиля, предполагающего не только приятие внешних впечатлений, но словно бы и обратное движение рассудка и чувства — обращенность к читателю и собеседнику, невозможную без искреннего проникновенного сочувствия. Не потому ли рождение русского сентиментализма сопровождается как будто обязательной пространственной разделенностью автора и тех, к кому обращено его слою. Лишь расставшись с близким человеком, можно понять, насколько дорог он, — и только расставание (и значит, расстояние) дает право искать сочувствия и прямо обращаться в поисках его к ближним и дальним, к покинутым и встречным. Основная цель автора "Писем..." — не только самому увидеть новое, но стать "...вестником Европы для России и вестником России для Европы..." (Ю. Айхенвальд).

Он хочет не просто научиться понимать впечатления внешнего мира и даже не просто разобраться в самом себе, но прежде всего заставить чувствовать других. "Впечатление" возвращается здесь к своему исконному смыслу, словно впечатываясь в некую поверхность, отражаясь в зеркале чувств и эмоций человека. Именно это, по мысли Карамзина, "нужно автору"; и собственная чувствительность оказывается отнюдь не целью, а скорее средством,— средством пробуждения сочувствия современников и потомков. И если "нужно автору" чувствительная душа и добродетельное сердце, то на вопрос: "К чему стремится автор? — писатель отвечает: "...Он хочет быть другом и любимцем души нашей... хочет, чтобы дарования его сияли светом не мерцающим... хочет писать для вечности и собирать благословения народов..." Блеск дарования и бессмертие недостижимы без, казалось бы, скромного первого условия — именно поиск друга и любящей души становится целью авторской активности и в творческом становлении самого Карамзина, и в жизни его "второго Я" — автора "Писем русского путешественника". Не потому ли в этой книге несколько отходит на второй план так живо ощущавшаяся современниками литературная и историческая параллель — тот самый Анахарсис в Афинах, молодой скиф в царстве искусства и философии, герой романа французского писателя Бартелеми "Путешествие Анахарсиса по Греции" (1788), с которыми сравнивает себя сам автор "Писем...". Для внимательного ко всему, прилежного ученика древнегреческих философов очень важно то, что открывает он в путешествии; то же, безусловно, для нашего автора; но "молодой скиф К", как именовал себя сам Карамзин, в не меньшей мере занят покинутым и думает не только о том, что он видит сейчас, но прежде всего, как будет рассказывать об этом впоследствии.

Именно потому так сложно восприятие времени и пространства в произведении — "здесь" и "сейчас" развертывающиеся перед писателем виды как будто превращаются тут же в "китайские тени воображения", в рассказ об увиденном, обращенный к добрым и любящим, далеким друзьям. "...Вообразите себе...", "...если бы вы видели..." — подобные обращения претворяют необходимое для жанра путешествия описание одновременно в лирическую исповедь, без которой не обходится и послание, и элегическое размышление. Эта лирическая устремленность, ценная сама по себе, своей одухотворяющей энергией, важна еще и потому, что словно оберегает душу автора, как это ни парадоксально на первый взгляд, от изменений, от утраты собственного лица за множеством "чужих" поверий, мыслей и обычаев. "Ипохондрик" должен "исцелиться от ипохондрии", "мизантроп" — "полюбить человечество", но при этом остаться собой. Это удалось автору, он "...слышал споры — но не спорил...". В этом оказывается цель путешествия, и личного и литературного. Композиция его неминуемо обречена на то, чтобы в конечном итоге превратиться в кольцо; путешественник — не странник, дорога которого неведома и непредсказуема, он должен вернуться к тому, что покинул, он не утрачивает памяти о родном. "...Человек рожден к общежитию и дружбе..." — эта убежденность автора "Писем..." не столько превращает его в "гражданина мира", сколько помогает остаться русским во всех европейских странствиях, среди новых впечатлений и знакомств.

Он многое обрел — но "...оставил отечество и друзей..." — и память об этом никогда не покидает его души. Общение с далекими друзьями часто становится здесь как бы "вторым сюжетом", дополняя повествование о путешествиях автора по Германии, Швейцарии, Франции или Англии. Эта лирическая линия присутствует и в большом, и в малом. Многие фрагменты обретают цельность именно благодаря той единой эмоциональной тональности, основа которой — обращение к друзьям, будь это ожидание или получение письма, или реальный поиск друга, так необходимого в чужих краях. "...И таким образом во всем путешествии не увижу ни одного человека, близкого к моему сердцу..." — эта мысль организует и повествование книги в целом. Эмоциональная линия "Писем..." — как бы переход от вызывающего тоску и почти отчаяние решения покинуть отчий дом и близких к надежде на скорую встречу. "...Мысль, что всякую минуту приближаюсь к отечеству, живит и радует мое сердце..." — этим заканчивается лирический сюжет "Писем...", итог которого — достижение желанного душевного покоя, возможного только в уединении, "хижинке", в общении с родственными душами друзей, в умении истинно мудрого человека "...грустить с моим сердцем и утешаться с друзьями...".

Присутствие рядом с автором близких ему людей несомненно. Сама разлука с ними словно вынуждена необходимым волевым усилием, основа которого — не только естественное во всяком молодом любознательном человеке желание "...увидеть чуждые страны...", ибо "...приятно, весело... переезжать из одной земли в другую, видеть новые предметы, с которыми, кажется, самая душа наша обновляется, и чувствовать неоцененную свободу человека, по которой он подлинно может называться царем земного творения...". Есть в этом стремлении отчасти и желание проверить себя — насколько памятливо сердце человеческое, сколь долго способно оно сохранить привязанность к покинутым друзьям, и не менее того — насколько способен человек обрести родственную душу среди случайных встреч, посылаемых ему судьбой в путешествии. В этом родство жизненного странствия автора и литературного развития самого писателя. Покинутые и встречные друзья — лишь персонажи сентиментального повествования, и потому для рассказа о сочувствии как пафосе карамзинского сочинения только их характеристики недостаточно. Необходимо понять, к кому обращается Карамзин в своих "Письмах..." к любому или "любящему", кого он считает своим читателем — всех обратившихся к книге или лишь тот круг единомышленников, что уже настроены на нужный эмоциональный тон и готовы понять повествование и сочувствовать повествователю? В данном случае речь идет вовсе не о временной близости или отдаленности — ведь времени словно не существует для художника, подобно романтику Тютчеву, , уверенному в том, что Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется, И нам сочувствие дается, Как нам дается благодать... "Как" отзовется, "когда" отзовется слою — не все ли равно, если нет сомнения в самой безусловности отклика?

Он непременно последует, но для понимания литературной манеры важно, каким он будет и, более всего, какой путь приведет к нему — вопрос, на который невозможно ответить, не почувствовав и не осознав личной обращенности карамзинских "Писем...". Можно говорить, адресовываясь одновременно ко всем, сознавая лишь естественную разделенность между "Я" и "другими". Такою слою классицизма, в системе которого "...красноречие есть искусство о всякой данной материи красно говорить и тем преклонять других к своему об оной мнению..." (М.В. Ломоносов). Здесь слою абсолютно в своей ориентации на всякого слушателя и читателя, способного проникнуться важностью изображаемого предмета, понять стройность логического убеждения оценить гармонию и эмоциональный подъем яркого, образного доказательства. Противоположным полюсом оказывается романтическая обращенность слова лишь уже к сочувствующему, формула которой — безусловное подобие того, "...Как я нашел друга в поколеньи, Читателя в потомстве я найду..." (Е.А. Баратынский).

Обретение читателя представлено абсолютной аналогией обретению друга, и обращенность слова в направлении "Я"—"Друг" как бы заранее ставит условием его закрытость от "Других", уверенность в том, что всеобщее понимание желанно, но невозможно: ...Когда бы все так чувствовали силу Гармонии! Но нет: тогда б не мог И мир существовать; никто б не стал Заботиться о нуждах низкой жизни; Все предались бы вольному искусству. Нас мало избранных., счасливцев праздных, Пренебрегающих презренной пользой, Единого прекрасного жрецов-. Стилевые искания Карамзина оказываются словно посередине линии, соединяющей эти два крайних полюса — он "общежителен" и "дружелюбен" в истинном значении этих понятий, его слою сказано для всех и для немногих в одно время. И путь от читателя-"другого" к читателю-"другу" становится истинной целью отправившегося в Европу русского путешественника — нового, ни на кого не похожего русского прозаика.

Как же превратить случайную встречу и случайный разговор (возникающий и в сюжетной ситуации, и в "большом" диалоге автора и читателей) в сочувственное внимание и понимание? Наиболее исследованный к настоящему времени прием Карамзина — сама эпистолярная, фрагментарная форма, которая создает иллюзию документальности, — более всего способной "нечувствительно", как говорили в те времена, "приклонить" публику к непосредственному переживанию описываемого, к живой реакции на представленный образ. А в предисловии 1793 года автор уверяет: "...Пестрота, неровность в слоге есть следствие различных предметов, которые действовали на душу молодого, неопытного русского путешественника: он сказывал друзьям своим, что ему приключалось, что он видел, слышал, чувствовал, думал, — и описывал свои впечатления не на досуге, не в тишине кабинета, а где и как случалось, дорогою, на лоскутках, карандашом...". Эта, казалось бы, лишь объясняющая творческую манеру фраза — уже определенным образом ориентированное художественное единство. В ней как бы присутствуют одновременно и "публика" и "друзья", — а рассказ о создании "Писем...", будто бы спонтанном, не рассчитанном на "сочинительство", свободно двигавшемся от внешнего впечатления к внутренне пережитому обращению к близким — снова вовне — само по себе уже позволяет публике почувствовать себя родственной друзьям автора. Так явления внешнего мира, его "различных предметов" делаются близкими и милыми сердцу, когда уравниваются с давно знакомыми "листочками" и "карандашами", предметами, в которых всегда есть частица человеческой души. Вообще вещь (а в особенности — "вещица", почти лишенная внешне утилитарного значения) довольно часто становится у Карамзина—автора "Писем..." едва ли не основным средством пробуждения читательского сочувствия.

Он воспроизводит сам процесс вхождения предметов внешнего мир в сознание, а затем и в душу человека, превращение: обычных вещей в символы.

Татьяна АЛПАТОВА