Литературный Журнал

Watch Законы умирают, книги - никогда. Эдвард Джордж БУЛВЕР-ЛИТТОН

Главная Статьи Новости "Свирепей дружбы в мире нет любви"

"Свирепей дружбы в мире нет любви"

"Нас много. Нас, может быть, четверо..." — писал Андрей Вознесенский, обращаясь непосредственно к Белле Ахмадулиной. Характерно переиначивая известные пастер-наковские строчки ("Нас мало. Нас, может быть, трое донецких, горючих и адских..."), Вознесенский находчиво манифестировал новоявленное содружество поэтов, критиками названных поэтами "эстрады". Именно в этой связке, громко заявившей о себе в начале 60-х, и входила в литературу Белла Ахмадули-на, хотя, кроме врожденного артистизма, антисталинских убеждений и, разумеется, молодости, общего между нею и троими остальными поэтами, по сути, не было. Разве что любовь к свободным рифмам и нелюбовь к "мещанству", к тому же принявшая у Ахмадулиной вполне онтологический характер: неприязни к самодовольной "норме" и "здравому смыслу"... Во всем же прочем она диаметрально отличалась и от Вознесенского, и от Евтушенко, и от Рождественского.
Так, например, объединяющая этих поэтов открытая публицистичность резко контрастировала с ахмадулинской сосредоточенностью на нескольких "вечных" темах; присущему им вкусу к современности противостояла ее отчетливая тяга к "старине", обнаруживающая себя уже в первых стихах Ахмадулиной, печальная интонация которых в свою очередь дисгармонировала с бойкими ритмами коллег.

И все же это содружество молодых литераторов сыграло в судьбе Ахмадулиной роль поистине провиденциальную. "Ремесло наши души свело, заклеймило звездой голубою. Я любила значенье свое лишь в связи и с соседстве с тобою..." — писала Ахмадулина, в свой черед обращаясь к товарищу-поэту. Прослеживая истоки своей давней дружбы, она одновременно прослеживала возникновение темы, ставшей в ее лирике главной. Слово "дружба", игравшее в стихах ахмадулинских предшественниц скромную, подручную роль эвфемизма, обрело в ее поэзии свой исконный, полнокровный пафос.

Не "поединок роковой" прежде всего связывает в ахмадулинском мире мужчину и женщину, а "простые" дружеские чувства, возведенные в ранг самых таинственных и сильных. Эта иерархия нашла отражение в известной ахмадулинской формуле: "Свирепей дружбы в мире нет любви", — сочиненной в относительно поздние годы, но как бы итожащей то, что взволнованно декларировалось почти что с самого начала: в стихотворениях "Мои товарищи", "Гостить у художника", "Зимняя замкнутость"...

Эти отношения были столь напряженны для Ахмадулиной, что остальные человеческие связи поневоле оказались в тени. Стихи о любви, которых было немало в первом ахмадулинском сборнике "Струна" (1962), на какое-то время вообще перестали писаться. В "Уроках музыки" (1969), ее второй, гораздо более зрелой книге, таковых просто нет: там Ахмадулина окончательно обретает и закрепляет за собою столь важный для нее статус "товарища". И делает это не только с помощью прямых деклараций, но и характерных уловок. Исподволь направленных на то, чтобы выставить свою героиню смешной, неуклюжей, невзрачной и — нейтрализовать таким образом пол: дабы не мешал, не вмешивался в отношения с миром. С реальностью, где мужчина и женщина сходятся не на балу, а в цехе, на производстве.

И если Ахматова, как было сказано в давней и знаменитой статье, разработала "поэтику несчастной любви до исключительной многоорудности", то Ахмадулина "до исключительной многоорудности" разработала поэтику дружбы, причем дружбы счастливой. Разработала поэтику ее клятв и заповедей, ее вещих снов, ее встреч и разлук. Лихо совершая при этом языковую экспансию, исподволь приспосабливая для собственных нужд традиционный любовный словарь:
Я подумала — скоро конец февралю —
и сказала вошедшему: "Радость! Люблю!
Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!

—    как по волшебству теряющий в ее устах малейшую двусмысленность, кротко выражающий новый пафос.

Новизна этого пафоса, без сомнения, очевидна и для самой Ахмадулиной, нередко идентифицирующей его непосредственно с творческим даром. А значит, и с ношей, что порою не в радость, а в тягость, исподволь провоцируя на бунт:

Довольно мне чудовищем бесполым
тому быть братом, этому — сестрой,
то враждовать, то нежничать с глаголом,
пред тем как стать травою и сосной.
Машинки, взятой в ателье проката,
подстрочников и прочего труда
я не хочу! Я делаюсь богата,
неграмотна, пригожа и горда

—    бунт, впрочем, тут же и гаснущий, покаянно сведенный Ахмадулиной к шутке:

Я выбираю, поступясь талантом, с
тать оборотнем с розовым зонтом,
с кисейным бантом и под ручку с франтом,
а что есть ямб — знать не хочу о том...

Она смеется над самой собою — алчно позарившейся на чужой удел, вдруг показавшийся соблазнительно легким. Нагнетая одну за другою комические подробности, Ахмадулина вышучивает собственные мечтания, но вовсе не реальных обладательниц зонтов, бантов и франтов. Обращаясь к ним прямо, она становится не только серьезна, но и патетична:


Люблю, когда ступая, как летая,
проноситесь, смеясь и лепеча.
Суть женственности, вечно золотая,
И для меня — священная свеча.

И это, между прочим, действительно так. Эту свечу Ахмадулина и вправду не позволяет задуть. Причем не только пылко воспевая "красавиц", как она делает это во многих своих стихотворениях, но будучи просто самой собою — с "машинкой" и "подстрочниками". И современные эти атрибуты, как оказалось, не хуже "розовых зонтов" сочетаются с классической женственностью: она утверждается самим строем ахмадулинского стиха — грациозным, изящным, нежно-лукавым.

Ее стих как раз "ступает как летает", он как раз "проносится, смеясь и лепеча", удивляя нас витиеватостью и прихотливостью словаря и синтаксиса — своего рода кружевами, оборками, воланами. И вовсе не беда, что этих кружев, оборок, воланов подчас слишком много — взаимодействуя с новой лирической темой, они обретают особенный смысл.

Ведь ахмадулинская версия современного женского характера ("божественный кореш" — определил его Вознесенский в "Треугольной груше") противостоит не столько "красавицам столетий", сколько порожденному новой же реальностью монстру: мужеподобному "товарищу" в юбке, в свою очередь описанному литературой. Как "изнутри" — наиболее даровитыми из немалой когорты "комсомольско-партийных" поэтесс, так и "снаружи", скажем, Александром Галичем в песне о "товарищ Парамоновой", чье имя, без сомнения, уже стало нарицательным.

Таким вот "товарищ Парамоновым" и противостоит героиня Ахмадулиной — каждым своим жестом, каждой реакцией. В том числе и реакцией на жизненную драму, которой для ахмадулинской героини — в полном соответствии с многократно высказанными предчувствиями ("По улице моей который год звучат шаги, мои друзья уходят...")— стало именно этого рода испытание.

Испытание, резко изменившее — судя по сборнику "Тайна" (1983) — контуры ахмадулинского мира, само же, однако, оставшееся за кадром, почти что и не упомянутое в стихах.

Ведь если героиня Галича старую как мир проблему адюльтера решает сугубо новыми средствами — с помощью общественности ("А из зала мне кричат: "Давай подробности!"), то героиня Ахмадулиной гораздо менее традиционную трагедию одолевает по старинному рецепту: молча, уединенно, без посторонних.

Не случайно ахмадулинский сборник "Тайна" поражает удивительной для Ахмадулиной пустынностью ландшафта. Городской пейзаж нежданно сменился в ее поэзии безлюдными сельскими проселками, деревенским уединением, уже не нарушаемым приездом "старого товарища", как это обычно происходило в ранних ахмадулинских стихах. Теперь же ни о чем подобном и не помышляется: "Нет гостя, кроме самолета, в необитаемой ночи", но столь же "необитаемы" в "Тайне" и утра, и дни, и вечера, главным событием которых становится встреченный рассвет или закат, а чаще всего — куст:


Стих обещал, а Бог позволил — до черемух
дожить и досидеть: перед лицом моим
сияет бледный куст, так уязвим и робок,
как будто нелюбим, а мучим и гоним...


Избранница стиха, соперница Тифлиса,
сейчас из лепестков, а некогда из букв!
О только бы застать в кулисах бенефиса
пред выходом на свет ее младой испуг...

Природа в "Тайне" перестала довольствоваться важной, но обычно проходною ролью, которую она играла в прежних ахмадулинских сборниках. Она превратилась в главный (а на какое-то время и единственный) оплот красоты, пленяя не только своим живым цветением, но и бессмертными строками, ею внушенными. Голоса любимых поэтов (от Цветаевой до Пушкина) единственно и озвучивают безмолвный мир этой ахмадулинской книги.

Однако уже в следующем своем сборнике "Сад" (1987) Ахмадулина пусть ненадолго, но выходит из "сада", вновь попадая в шумную городскую толчею... Но совсем не такую, как прежде...

Теперь перед нами уже не московские переулки, что оглашаются несущимися из гнесинской школы трелями ("Я школу Гнесиных люблю, пока влечет меня прогулка по снегу, от угла к углу вдоль Скатертного переулка"), а площади провинциальных городков, скажем, Тарусы, с присущей им музыкой:

Субботник шатается, песню поющий.
Приемник нас хвалит за наши свершенья...


Теперь сюжет нас заводит не в веселую мастерскую художника, в которой "цветет акварели голубенький дух, и глина краснеет, как толстый ребенок...", а в зловещее логово изготовителя чучел, как это происходит, к примеру, в "Смерти совы":

Вот не с получки было. В сени к Нинке
Сова внеслась. — Ты не коси, а вдарь!
Ведром ее! Ей смерть, а нам — поминки.
На чучело художник купит тварь. И он купил.

И уже не "в маленьком кафе на площади Восстанья" случаются, как это было когда-то, гаданные и негаданные встречи, но в "Оке", "заведенье второго разряди":

Всем путникам плохо, и плохо рессорам.
А нам — хорошо перекинуться словом
в "Оке", где камин на стене нарисован,
в камин же — огонь возожженный врисован.

В огне дожигает остаток зарплаты
Василий, шестого разряда электрик.
Сокроюсь, коллеги и лауреаты,
в содружество с ним, в просторечье элегий...

И все же именно здесь, в этом шалмане, впервые за долгие годы вновь появляется слово "содружество", взятое, правда, в легчайшие интонационные кавычки, исподволь напоминающие о прежнем опыте. Еще определеннее на него указуют открыто саркастическое "коллеги и лауреаты", непосредственно отсылающие к крушению замешанного на цеховой основе братства.


Крушению, в итоге и вытолкнувшему ахмадулинскую героиню из писательского клуба на родные просторы, непосредственно столкнувшему с этим самым "Василием", с "кривою Нинкою", с белесой "Танькою", и другими, поименно названными Ахмадулиной. Делающей это с такой же естественностью, с какой она поименно называла когда-то своих знаменитых друзей.

Но если "Булат" и "Андрей" неизменно радовали Ахмадулину и лицом, и талантом, и даже нарядом, то новые знакомцы, обитатели трущоб и непривилегированных больниц, обычно огорчают и видом, и нравом:

Кривая Нинка: нет зубов, нет глаза.
При этом зла...

И хотя на этот раз картина получалась куда как печальная, она не испугала Ахмадулину, не заставила брезгливо отшатнуться. Напротив, заставила — придвинуться: это недемонстративное движение явственно ощутимо в поздних ахмадулинских стихах. Неуверенное, робкое, оно потребовало значительных усилий, отважно не утаенных от читателя. Одно из стихотворений "больничного" цикла наглядно обнажает этот процесс:

Я видела упадок плоти и грубо поврежденный дух,
но помышляла о субботе, когда родные к ним придут.
Пакеты с вредоносно-сильной
едой, объятья на скамье —
весь этот праздник некрасивый
был близок и понятен мне...

— на волне которого и были созданы такие поздние ахмадулинские удачи, как "Воскресенье настало...", "Был вход возбранен...", "Елка в больничном коридоре".


Когда "другой какой-то человек" вновь появился в ахмадулинской лирике, могло показаться, что слово "другой" встает в Оппозицию к "другу", главному слову ее ранних стихов. Оказалось, однако, что перед нами — развитие темы: под пером Ахмадулиной общий корень двух слов становился чем дальше, тем ярче, все настойчивей указуя на их изначальную близость. Близость, самоочевидную когда-то, отмеченную у Даля, но опущенную Ушаковым, добросовестно отразившим характерные сдвиги в менталитете. Против которых призвана восставать — и доблестно восстает — поэзия


Ирина ВИНОКУРОВА