Литературный Журнал

Watch Законы умирают, книги - никогда. Эдвард Джордж БУЛВЕР-ЛИТТОН

Главная Статьи Новости Уходя в придание

Уходя в придание

ibunin.jpgКогда-то В. Вересаев обратил внимание на одну особенность читательского восприятия бунинского творчества. Почти каждый критик, приступая к обзору новейшей литературы, начинал с упоминания последнего, только что напечатанного произведения Бунина, причем со слов привычных и уже почти не значащих: "Новый рассказ Бунина - настоящий шедевр" - и только после, переходя к произведениям других писателей, оживлялся, спорил, что-то доказывал. Проще всего было бы - в соответствии с этим наблюдением - причислить Бунина к мастерам "чистого искусства", произведения которого совершенны сами по себе, но этим совершенством как бы и отдалены от действительной жизни. Многие современники именно так и смотрели на творчество Бунина, вспомним хотя бы письмо Горького Пятницкому в ноябре 1901 года: "Я все думаю, следует ли "Знанию" ставить свою марку на произведениях индифферентных людей? Хорошо пахнут "Антоновские яблоки" -да! - но - они пахнут отнюдь не демократично... Ах, Бунин!

И хочется, и колется, и эстетика болит, и логика не велит". Но тут же Горький - правда, много позже - уловил и совершенно иное, когда писал Бунину 7-13 ноября 1910 года о "Деревне": "...я знаю, что когда пройдет ошеломленность и растерянность, когда мы излечимся от хамской распущенности - это должно быть или мы пропали! - тогда серьезные люди скажут: "Помимо первостепенной художественной ценности своей, "Деревня" Бунина была толчком, который заставил разбитое и расшатанное русское общество серьезно задуматься уже не о мужике, не о народе, а над строгим вопросом - быть или не быть России? Мы еще не думали о России, как о целом - это произведение указало нам необходимость мыслить именно обо всей стране, мыслить исторически". Значит, все-таки не "индифферентность" мастера, не "чистое искусство", но искусство подлинное и только своей глубиной доступное не всякому современнику? Горький не случайно бросил: "Мыслить исторически". Не только он почувствовал особенность бунинского "глаза".

Алел ты в зареве Батыя - И потемнел твой жуткий взор. Ты крылья рыже-золотые В священном трепете простер. Узрел ты Грозного юрода Монашеский истертый шлык - И навсегда в изгибах свода Застыл твой большеглазый лик. Стихотворение "Шестикрылый", восемь бунин-ских строк - описание мозаики в московском соборе. Прочитав это, Иван Шмелев не удержался от возгласа: "Ведь в "Шестикрылом" вся русская история"... Умение схватить самую суть, вглядываясь в толщу столетий, - дар редкий, граничащий с даром пророческим (тот же "шестикрылый серафим" появлялся и в пушкинском "Пророке").

Но Бунин (вспомним те трактаты, которые вставлял в художественные произведения Лев Толстой, любимейший его писатель) никогда не позволяет себе что-либо объяснять читателю - обо всем должен сказать образ. Критика, больше привыкшая к "трактатам" и к явной "тенденции" этой бунинской зоркости, могла просто не заметить. Но и "мастерством" своим (если только этим неточным словом можно обозначить его умение находить самое нужное, самое точное слово) Бунин оставлял мало "зацепок" для своих толкователей. И, пожалуй, об этом - о бунинском "мастерстве" - никто не высказался так точно, как Константин Мочульский: "В литературе мы привыкли к относительному и приблизительному... Автор обычно заставляет нас проделать вместе с ним утомительную работу искания; он борется с непокорным языком: запутывается в сетях синтаксиса, предпочитает быть многословным и расплывчатым, лишь бы только не утерять мысли - умственно верной и единственно нужной, которая мелькнула вдали. И - в случае удачи - точность дается нам, как награда за блуждания и поиски". У Бунина же "процесс борьбы со словом спрятан от наших взоров.

На страницы книги фраза выходит в блестящем вооружении, и мы не можем не признать ее подлинности. Нет сомнений - эта мысль могла быть выражена только так. Она совершенна, довлеет себе, незыблема и проста, как формула, и жизненна, как организм" ("Звено" (Париж) от 8 мая 1927 г., № 223). "Историческая память" и стиль. В их сплаве -главная загадка Бунина: говорит "без педали", рассказывает вроде бы об обыденном, почти случайном, а оказывается - о самом значительном. "Иоанн Рыдалец". Рассказ коротенький - в пять страниц - и все же кажется большим, объемным. Неожиданным выглядит уже сам образ блаженного. "Юродивый Христа ради" - на Руси это лицо почитаемое.

Вспомним юродивого Николку из "Бориса Годунова" с его жуткими для царских ушей словами: "Нельзя молиться за царя-ирода!" Или вспомним знаменитый Покровский собор в Москве, который редко называют его собственным именем, но почти всегда -именем юродивого: храм Василия Блаженного. И вдруг рядом - юродивый у Бунина: "Он долго сидел на железной цепи в отцовской избе, грыз себе руки, грыз цепь, грыз всякого, кто к нему приближался, часто кричал свое любимое: "Дай мне удовольствие!" и был нещадно бит и за ярость свою, и за непонятную просьбу. А сорвавшись однажды, пропал - и объявился странным, пошел по деревням, всюду с лаем и оскаленными зубами кидаясь на господ, на начальников и в слезах вопя: "Дай мне удовольствие!" Был он худой, жиленый, ходил в одной длинной рубахе из веретья, подпоясывался обрывком, за пазухой носил мышей, в руке - железный лом и не летом, ни зимой не надевал ни шапки, ни обуви. Кровавоглазый, с пеной на губах, со всклоченными волосами, он гонялся за людьми, - и люди, крестясь, бежали от него". Странный портрет!

Это же никакой не юродивый -это просто бесноватый! Не об этом ли и стихотворение "На исходе" ("Ходили в мире лже-Мессии..."), не об этом ли и другой рассказ Бунина - "Слава"? Галерея лжеюродивых и лжепророков: в глазах соотечественников - благодаря странности и нелепости поведения - люди непостижимые, почти святые; на самом же деле - или обычные дурачки, или мошенники, как Кирюша Борисоглебский: "Морда свежая, румяная. Окромсал в один прекрасный день голову клоками, разулся, надел женскую юбку, взял в руку лом и отлучился в город... Целых три года ходил немым и ревел.

Ревет, дует трубой иерихонской и разными жестами пророчествует. Посует пальцем в кулак - к свадьбе, сложит крестом ручки - к покойнику. А на четвертый год подсчитал однажды выручку, увидал, что капиталец составился уже кругленький, и восвояси. А там домик себе построил, палисадни-чек с мальвами завел, ну и прочее тому подобное". И все же "Иоанн Рыдалец" - не об этом, о другом. Таким лжепророком (кидается дохлыми мышами, кричит о "шакалах и Штраусах" и требует какое-то нелепое "удовольствие") если кто и видит его, так это безбожный князь: потому и приказал выпороть Рыдальца: "Вот тебе, Иван, и удовольствие".

Но как странен тогда и этот старик-вольнодумец: услышал перед смертью о кончине Ивана, приказал: "Схороните же сего безумца возле церкви, а меня, вельможу-князя, положите рядом с ним, с моим холопом". Что за странная связь, что за тайная связь князя с юродом? То, что немыслимо было в жизни, становится вдруг естественным и необходимым перед лицом смерти: человек перестает чувствовать себя только самим собой, но ощущает в себе прикосновение чего-то большого, настоящего. "Историческая память" Бунина. Она как бы слоится, разные временные пласты накладываются друг на друга. Как часто события в его произведениях окутываются белесоватой дымкой прошлого. "Грамматика любви".

Герой едет в дальний край своего уезда, по дороге заворачивает к знакомой помещице, пьет чай, узнает о смерти Хвощинского - помещика, который "всю жизнь был помешан на любви к своей горничной Лушке, умершей в ранней молодости". И затем - Хво-щинское, сын помещика и знаменитой Лушки, ее простенькое ожерелье в шкатулке и состояние героя ("и такое волнение овладело им при взгляде на эти шарики"), и потом крохотная, изящная книжечка - "Грамматика любви, или Искусство любить и быть любимым" с пометками обезумевшего от любви к покойнице помещика, купленная героем за дорогую цену... "Легкое дыхание". Трагическая судьба девушки, Оли Мещерской, - история, которая на глазах читателя удаляется, превращается в бледное воспоминание классной дамы, что ходит на могилу Оли, и, наконец, истончается в легкое дыхание, рассеянное в мире, в облачном небе, "холодном весеннем ветре". Отблеск прошлого - и ранее (сумрачный) в "Суходоле", и позже (просветленный) в "Жизни Ар-сеньева", в рассказах из "Темных аллей": "Руся", "Натали", "Холодная осень"... Прошлое здесь существенней настоящего. Оно со временем становится все более значительным, перерастая в легенду.

Утрачивается точность факта (как в той же "Грамматике любви"): "- Говорят, она тут утопилась-то, - неожиданно сказал малый. - Ты про любовницу Хвощинского, что ли? - спросил Ивлев. - Это неправда, она и не думала топиться. - Нет, утопилась, - сказал малый..." Но ощутимее становится сила чувства, сквозь завесу времени дошедшая до героя, до автора. Жизнь - чужая, жизнь своя ("Арсеньев"), жизнь рода ("Суходол"), вообще жизнь (прошлая или настоящая) - светится особенным, неугасимым светом, который можно уловить в мельчайшем ее дуновении, на крошечном отрезке пространства и времени. Бунин специально подчеркивает малость того пространства, которое "дышит" вечным и неповторимым: комната, каюта, купе, станция. "Иоанн Рыдалец" и начинается с этого: станция, останавливается экспресс, подробно описывается "старичок-генерал", который прогуливается вдоль поезда, а потом, с ударом колокола - "звеня серебряными шпорами, спешит в свой вагон", чтобы больше никогда не встретиться читателю. Зачем нужен этот исчезнувший поезд? Или для того, чтобы в конце с очередным поездом приезжала эта "некрасивая, худая дама в трауре с кикивым тонконогим корнетом под руку" и плакал; над могилой странного юродивого - тем самым замыкая рассказ? Но ведь, кроме этого, ушедший поезд дает и особое ощущение дали.

И уже читая описание станции, села с тем же названием, невозможно избавиться от ощущения этой дали, огромного мирового пространств" .гад этим небольшим, глухим местом, с церковкой, с двумя могилами - князя и блаженного Иоанна Рыдальца, с отлитыми словами пророка Михея: "Буду рыдать и плакать, буду ходить, как ограбленный, буду выть, как шакалы, и вопить, как страусы!" - любимым плачем юродивого. Рассказанная история - столетней давности. Случай с Иваном Рябининым — из деревенских страшных историй, которые человек городской, "просвещенный" назовет "клиникой": женили Ваню - и случилось помутнение рассудка. Но бесноватый "сошел в землю", ушел и поиздевавшийся над ним князь. И за нынешним временем (описание поезда), за временем историческим (сто лет) - всплывает время легендарное, архаическое, почти сказочное "жил-был" или "жил некогда". И сама легенда - смутная память о прошлом, - как на иконе, приобретает только необходимые, канонические черты, рождает ощущение мифологического, "вечного" времени: "И стал Иван Рябинин Иоанном Рыдальцем, и видится он селу Грешному, точно в церкви написанный - полунагой и дикий, как святой, как пророк". О самом Иване сказано немного - больше о том, что вокруг.

Но именно это "вокруг", эти почти случайные эпизоды вдруг объединяются образом блаженного, и на все самое, казалось бы, случайное: старичок-генерал около поезда, мужик на станции, выпивший "две кружки теплой воды из станционной бочки", чувствительная дама в трауре под руку с молодым корнетом, - на все бросает отблеск история Вани Рябинина, который именно благодаря этому "около" преображается в Иоанна Рыдальца. Жизнь - жизнь сама по себе, горькая, жестокая, нелепая - вдруг оказывается значительной, просветленной каким-то высшим, человеку, быть может, и недоступным смыслом. То, что сейчас кажется нелепостью, случайностью, "несчастным случаем", оказывается, помечено знаком вечности, и надо всеми земными тяготами - чувство особого, легкого дыхания. Око Бунина видит жизнь своих героев сразу в нескольких временах: их настоящее он видел из будущего как прошлое, из далекого будущего - как легендарное прошлое. И как мозаический образ Шестикрылого, проходя через исторические катастрофы, превращается в вечный "большеглазый лик", так и юродивый Иоанн Рыдалец в рассказе Бунина, уходя в предание, на глазах читателя из бесноватого превращается в святого.

Сергей ФЕДЯКИН